В.И. Красиков,
доктор философских наук
СОЗНАНИЕ СМЕРТНОСТИ
Voila – tout fini
Мало можно найти столь бессодержательного и трудноопределимого, но вместе с тем столь потенциально безмерного, торжественно-зловещего, чем "смерть". О ней можно говорить, высказывая скорее свое отношение к ней, эмоции и переживания ее преддверия и неизбежности. Похоже, лишь два человеческих параметра имеют какое-то, правда, тоже косвенное, отношение к смерти. Это бытие и время.
Смерть есть конец всяческого бытия, но на самом деле оказывается лишь концом всегда "этого вот" сознания. То есть это есть обрыв бытия сознания, и он случается, ожидаем, приближается по временной оси навстречу – из будущего.
Вся проблема в том, что у человека нет субъективных самоудостоверений, сознательных переживаний того, что называется "смертью" – а, значит, ее "бытия" для нас. Мы вообще бы и не имели даже того страха перед смертью, который в глубине своей души имеет каждый из нас, если бы не было бы все же доступного нам ее преддверия, отождествляемого с переживанием-тоской по жизни в виду неминуемого когда-то расставания.
Мы знаем либо иногда чувствуем свою смертность. Смерть других людей хотя и наполняет нас сочувствием (со-чувствием) или горем (если это близкие, рушится часть твоей среды), но в принципе не может дать нам понимание обрыва. Исключая разве что очень уж эмпатичных натур. Известно, что вообще тема смерти, мысли о смерти как попытка действительно личностно понять, сопережить феномен смерти (а не досужие, абстрактные разговоры на тему: "есть ли жизнь после смерти?") негласно табуированы: считаются неприятными и тяжелыми. Обычно отделываются бодряческим: "все умрем". В этом высказывании нет той меланхоличной и отстраненной глубины, которая ему обычно приписывается. Это, напротив, есть выражение скорее скудоумия, мудрости мимикрии, животного прозябания. Либо это уход от напряжения мысли (=бытия), желание слиться с ощущением, только "настоящим", "этим-вот-мгновением". Известно ведь, что человечество можно разделить условно на две категории по характеру проживания: одни предпочитают "жизнь-в-миге", другие – жизнь, сотканную мышлением в некую устойчивую внутреннюю идентичность ("Я"): "прошлое – настоящее – будущее".
Как воспринимает "смерть" средний человек? Двояко. "Смерть на договоре" – наиболее приемлемое человеком из всего ассортимента ее значений. Здесь смерть представляется как то, что наступит "когда-то в отдаленном будущем", когда исчерпается на полную катушку (чтоб не было обидно) весь среднестатистический запас жизненности.
И наименее приемлемое то, против чего восстают и разум и чувства: неожиданная смерть, вне "естественного договора": несчастный случай, неисповедимые пути индивидуальных генетических программ, убийства и войны.
К смерти в контексте "естественного договора" человек действительно предуготовляется. Во-первых, реализовав свое естественно-среднее право жить (еще лучше, если и чуть "с лишком") – перед людьми и собой. Во-вторых, увядание организма с сопутствующими болезнями и горестями притухают интенсивность жизненного хотения. В-третьих, человеческое сознание как бы "выбрасывает себя" в неизбежное будущее, моделируя, даже вне сознательного желания (как раз в ситуации ослабления рационального контроля), - "себя-умирающего" или "мир без меня". И, в-четвертых, предполагается сознательность – в момент окончательного угасания сознания – полный самоотчет в расставании с жизнью. Смерть внезапная – незаконная, не договорная: договора сознания с собой и в согласии с общим мнением.
Все же люди имеют отчасти опыт собственной смерти, самоудостоверения ее. Чем отличается смерть от сна? Ведь мы испытываем ежедневно "планово-естественное" отключение-включение своего "Я", бодрствующего рационального самосознания. И ведь каждый раз мы можем и не проснуться, хотя и верим в отлаженность "механизма". Засыпание и умирание внешне сходны, разве что говорят: при сознательном умирании человек знает, и смирился (не смирился, но нет сил) – с погружением в суперсон.
Каков же он, опыт смерти? Речь идет об инициации смертью, переживании сходной гаммы ощущений не самой смерти, а скорее ее игрового муляжа, но от этого не менее тягостного и удручающего. Эта инициация возможна только в экстремальном, не социально или биологически нормально-действенном, рациональном, здраво-бодрствующем состоянии.
Можно, конечно, сидеть и пытаться представлять себе рассудочно: "что это такое – смерть". Но из этого вряд ли что получится кроме абстрактных картинок разума и общих сентенций. Сознание должно быть в не нормальном состоянии: в дремоте (и когда параллельно, в бодрствовании, наличествует ситуация глубочайшего жизненного спада или мировоззренческого кризиса), болезненно-бредовом состоянии, после алкогольной депрессии, долгом вынужденном одиночестве и пр.
Так или иначе, общее в дремоте, бреду, галлюцинации, депрессии – то, что сознание отчасти работает, но без руководства официально-царствующего "ego": социально-поведенческого или идеалистического.
Таким образом, главные условия познания преддверия смерти: ослабление тонуса жизненного напряжения (естественно: горести, заботы, болезни; или искусственно: алкоголь, наркотики) – ибо сознание самоудостоверяет свою жизненность только через состояние тела; и временное оттеснение на задний план действующего "ego", которое, однако, должно присутствовать как бы в качестве пассивного и бессильного зрителя. Иначе "кто" это запомнит? Ведь "ego" – носитель и образователь "памяти", "прошлого". Помним мы лишь то, что происходило "со мною" ("Я","ego").
В депрессивной ситуации "ego" все фиксирует, но его критическое внимание и установки временно нейтрализуются лишением витального тонуса (тела) и нарушением нормального функционирования сознания через воздействие на его органического носителя (мозг) болезнями, эмоциональными перегрузками, алкоголем, наркотиками и пр. Лишь при этих условиях возможно "естественное моделирование" смерти: переживание телом в таком состоянии и сознанием в таком состоянии – той возможной гаммы чувствований и вялотекущих мыслей, только и дающих нам самоудостоверяемый опыт сознания смертности.
Естественно, мы не можем моделировать самое смерть – так как это трансцендентный для нас скачок, содержательно для нас не верифицируемый, ибо для нас нет бытия вне сознания (и в этом плане абсолютно правы эпикурейцы: мы есть – нет смерти; смерть есть – нет нас). И обрыв сознания в принципе не устраняет возможность его возобновления. Смерть есть сверхсон, длинная летаргия сознания, сохранение Dasein, информации при смене носителя – на подобной идее основаны все концепции воскрешения и перерождения.
Каковы общие признаки "естественной модели" смерти? Ну, конечно, это очень тяжелое экзистенциальное переживание: организм и сознание входят в режим минимального поддержания жизнедеятельности. Человек ощущает безмерную физическую и духовную тяжесть. Сил нет никаких, все уходит только на усилие: "зацепиться", "остаться", "не хочу уходить". Свинцовая тоска и мольба, все мыслимые обещания "исправиться", гадливость к себе и ярость непонимания того, как это мир сможет так же катить волны своего бытия "без меня". Общее ощущение чудовищной несправедливости, и неистовая "детская вера" в то, что можно "еще договориться" с тем, чтобы "дали еще один шанс". И тут же сознание того, что нет, все, ничего не исправить, бесполезно просить и умолять, пронзительное сожаление: как будто смотришь на "себя" как на непутевого, неудачника, не смогшего и толком-то прожить, но все равно уникального и самоценного в своей обреченности, тому, кому следует завидовать – остающемуся, индифферентному бытию. Каждый, думаю в силах добавить и свой нюанс, смысл в подобное невольное, но экзистенциально-типичное переживание преддверия обрыва.
Таким образом, депрессия-в-дремоте – органическая модель готовности, признания и уступки смерти.
Бытие и смерть. Но почему все же человек никогда до конца не верит в свою смерть? Конечно, каждый человек рационально знает о своей смертности, но в глубине души своей полагает, что уж ему то как-нибудь удастся избежать общей участи, он – есть то исключение, которое всегда должно быть, в любых правилах. Без этой, естественной установки на бессмертие обессмысливается все и вся.
Причина этой установки в глубинной идеалистической природе сознания, равно как и бытия-для-нас. Реальность для нас совпадает с нашим сознанием (быть и думать – одно, gogito). Сознание, его значения и есть наша реальность: от осознаваемых первичных ощущений (которые в итоге последующих гносеологических механизмов объективирования полагаются как "производные" от внеположенных вещей) до нашей концепции вселенной. Инициатор, causa sue сознания и трансцендентальной реальности – действующее и самоутверждающееся "ego". В этом бытии, в этой реальности нет места смерти как онтологическому факту, – то есть самоудостоверяемому факту для сознания.
Смерть существует для каждый раз этого-вот-сознания только как эпифеномен, случайность, – хотя и носит массово-социальный характер, что подтверждается и историей (преданием). Многое другое сознание может само проверить, самоудостовериться – это становится не только идеально значащей, но и экзистенциально-пережитой реальностью. Но многое другое (существование черных дыр, Антарктиды или болезни Дауна и т.п.), что человек принимает с безусловным доверием и включает в мозаику своей реальности, но в чем никогда, как правило, не может самолично удостовериться, имеет для него статус потенциального бытия.
Разумеется, среди этих абстрактных значений, кирпичиков нашей значащей реальности, есть имеющие разные следствия элементы. Большинство из них мы никогда не увидим воочию, не переживем их в качестве самоудостоверяемых состояний (собственно и называемых экзистенциально-вещной реальностью), но само их существование в качестве "элемента" нашей реальности содержит модус потенциальной удостоверяемости, проживания или возможность их актуализации, превращении в наше конкретное проживание (побываем в Антарктиде, переболеем Дауном, слетаем к черной дыре) – из общей экспозиции значений антропореальности.
Но есть некоторые из них, которые мы никогда не сможем прожить, "стать ими". Речь идет, конечно, о проживании не в мечтах, иллюзиях, галлюциногенных состояниях, где запросто можно пережить и знакомство с русалкой или кентавром; а о среднем, общепризнанном, индикативном состоянии здравого бодрствования. Равно как мы говорим о том спектре значений нашей реальности, которые содержат в себе указание на возможность удостоверения, проживания, знакомства: будь то экзотическая болезнь, экзотическая животное, местность – и никто не собирается удостоверяться или переживать "квадратный круг" или "материю".
И есть начения, которые мы в принципе никогда не сможем верифицировать, жизненно самоудостовериться в нормально-здравом бодрствовании. Они обозначают сами пределы человеческого бытия: Бог и смерть. Первое то, что "дает" зачин нам, сознание (творение души, сознания), второе то, что обрывает наше сознание. Оба этих пределонесущих значения – как бы "вне" бытия сознания, ибо есть границы его. Хотя они сами по себе являются и "просто" значениями, имеющими специфические культурные, исторические, конфессиональные, философские смыслы. Но "достичь" их проживания, самоудостоверения индивидуальное сознание может только в состояниях "не нормальных" (да и то скорее "преддверия", "муляжа" Бога или смерти).
Смертность и время. Известно времяобразующее качество нашего "ego": ожидание будущего, переправление его в прошлое через всегда существующее "сейчас". Именно оно и создает знание смертности, "конца" этого-вот биографического пути сознания. Причем смыслы "смертности в будущем" сами эволюционируют: от статуса "абстрактной возможности" на фоне цветения конкретной жизнеутверждаемости юного возраста до "неизбежности" увядающего организма.
Почему, все же, люди могут жить зная, что они умрут и все обессмыслиться? Они опираются на два костыля, дающие им жизненную равновесность (вернее: смысло-весность). Первый из них – глубочайшая сопряженность нашего сознания со своим телом, дающим сознанию слишком много удовольствий. Ведь сознание – далеко не "чистая мысль" (каковым оно часто предстает лишь в дурных философских абстракциях), а череда прежде всего психоэмоциональных состояний, где особо ценны состояния "радости, "самоупоения своими успехами". И это же сознание крайне противится укоренению, легитимации негативных состояний тела и духа, селекционирует их в памяти и в политике текущего поведения. И пока тело "в форме", эти два спарринг-партнера ведут себя так, как будто смерть – это не про них. Второй костыль – метафизическая политика сознания, которое в своих высших формах самосознания, уже как чистая мысль, продуцирует (скрыто или явно) идеи о своем бессмертии именно в качестве сознания, идеального. Выступая, кстати, в этом отношении "двурушником" по отношению к своему спарринг-партнеру телу, готовя себе запасной вариант пролонгирования своего существования.
Эти пределонесущие для сознания значения (Бог, смерть) обычно заимствуются индивидом из традиции, культуры. И для большинства они остаются подобными объективированными значениями, в которые есть все основания верить (как в черные дыры или Александра Македонского) как в реальность. И они остаются таковыми всю их жизнь. Меньшинство, однако, стремится к их самоформатированию – самоудостоверению в своем личностном духовном опыте. Ищут Бога, стремятся узнать о смерти до самой смерти – как правило, это взаимообуславливаемые попытки (Августин, Толстой, Паскаль, Кьеркегор, Тиллих). Тем более, что возможные состояния медиации с Богом и переживание остро-пограничных ситуаций, схожих со смертью, – однопорядковые состояния.
Многие боятся смерти, некоторые панически. Какие чувства она вызывает? Досада и раздражение – от того, что надо уходить, а так много еще не сделано и так по-настоящему еще и не начали жить. Ощущение преддверия смертности – это ощущение цейтнота, нехватки времени. Это тоска по жизни, которая так и не наступила.
Это означает, что человек всегда живет как бы в этом преддверии, предбаннике жизни, прозябает около парадного подъезда, готовясь вот-вот войти. Предполагается, что вот-вот будут кончены скучные формальности социализации, образования, профессионального роста, карьеры, добычи финансовой устойчивости - и вот оно: начнется жизнь настоящая, т.е. без раздражающе-бессмысленных и зачастую никчемных (никому не нужных) затрат энергии и жизненных усилий. Жизнь полная успехов, побед, радости, творческих свершений, без лишений и тягот: когда мы сможем делать что хотим, ездить куда хотим, не думая о столь прозаичных вещах как время и деньги. Но такое оказывается фикцией: как в силу каждый раз ограниченности "общественного пирога" благ, так и в силу бескрайности растяжимости (в сторону постоянного увеличения) наших амбиций. И оказывается человек всегда обманутым, даже тот, кто по общему мнению счастлив. Но таковым он себя никогда не чувствует. Что уж говорить о подавляющем большинстве людей?
Обесценивается по существу сам смысл "смерти на договоре": да, мы понимаем, все смертны, таков порядок мироздания, таков закон обновления поколений и органического эволюционного развития. Но тогда уж дайте пожить по-человечески!
И такое оказывается невозможным: в силу безмерности человеческого сознания и его желаний. Человек восстает, протестует против всегда ему представляющегося неравноценным "выполнения" договора: пожил – и хватит. Но ведь не пожил, разве это можно назвать "жизнью"? Отсюда злоба и ненависть к смерти, к строю мироздания, задающим смерть, к возможному Автору этих правил мироздания. Отсюда лейтмотив религий: терпите ребята, это ваш крест, испытание, а вот настоящее – "лучшее, конечно, впереди", в бессмертной жизни. "Жизнь-ожидание" - причина ненависти к смерти, которая оказывается обидой на несправедливость.
Иные скажут: ну так давайте бросим это "ожидание". Давайте жить этим вот мгновением, мигом. Есть только настоящее, лови его, наслаждайся. И смерти в нем нет, сознания смертности, самого ожидания, томления. Да, возможно такое жизнеощущение. Оно с трудом представимо европейскому рационалистическому мышлению, но оно, по всей видимости, выражает особенность восточного философского сознания буддистской ориентации.
А какова цена? Все ведь имеет "цену" – или следствия для приобретающего искомое. Здесь цена – индивидуальное "Я", самоформатирование по авторским проектам. Отличие западноевропейского самоформатирующегося индивидуального сознания от восточного в самоуставности.
Индивидуальное, самоформатирующееся сознание европейца ищет свой устав, на Востоке он уже установлен Учителем (Буддой, Лао-цзы, Бодхидхармой, Джиной и др.) Да, это все тот же индивидуализм: ego-уникальный в европейской традиции и ego-образцовый (сатори, Атман, нирвана, Сверх-Я) в восточной. Ego-образец задан Учителем, Гуру. Свое "Я", его самостийный ментальный рост здесь излишни.
Категориально идеалистическая вселенная, в своих основных значениях, уже создана "Ego" Учителя, ее освоение требует только разрушения естественно-социального сознания ученика и копирование-воспроизведение соответствующих основных состояний и настроений. Могут спросить: но ведь, к примеру, в дзэне стремятся разрушить все условности стереотипности природного сознания и как бы ничего определенного не предлагают взамен в виде некоей жесткой интеллектуальной конструкции, давая ученику как бы "самому" себя формировать. Это иллюзия. Кто разрушает (мастер), тот и формирует: культивирование анонимности, "безвкусности-пресности", безличное растворение в "интеллектуальной субстанциальности" (=основные значения идеалистической вселенной с подачи Гуру данной конфессии). Конечно, и здесь есть, уже среди последующих учеников, крупные умы, неординарные индивидуальности, которые и поддерживают традицию, а то и модифицируют, модернизуют ее – но при беспрекословном признании сакрального авторитета главы движения. Подавляющая масса учеников все же лишь копирует, на путях возможного самостоятельного творчества стоят жесткие духовные табу на возможную критику учителей, на неопровержимость абсолютных принципов (и истины "благородные", и пути "священные"), конкретная личность поставлена в положение "презумпции неустранимой ничтожности" перед авторитетом "высших личностей". Духовная свобода здесь кажущаяся, релятивизм во взглядах на суть мировых процессов – сам по себе действительно интересный и заслуживающий внимания – направлен только на уничтожение косности и застылости социоприродного интеллекта, его обратной стороной является создание убежденности в тщете самостоятельного духовного конструирования, самосозидания. И вместе с тем, релятивизм почему-то не обращает свое аннигилирующее внимание на позитивные онтологические постулаты самих этих учений.
Иное дело европейский индивидуализм – именно здесь наличествует самотрансформация в полном смысле этого слова: т.е. авторски формулируемая и осуществляемая. Любой же процесс происходит "где-то", либо сам же процесс себя "длит" и "временит". В обоих вариантах – по отношению к процессу самоопределения - событийная временная последовательность, называемая "моей памятью" и есть та ментальная система координат, "где" только и возможно самообретение, самоформирование, самозавязь значений моего "Я". Причем то, что мы называем нашим "Я", само как бы рассредоточено вдоль временной оси "прошлое – настоящее – будущее", представая в этих трех условных состояниях как "разные". "Прошлое Я" – основа самоидентификации, то, что останется неизменным всегда. Это – "вечность". "Настоящее Я" – всегда проблематичное, беспокоящееся, озабоченное, мятущееся. "Будущее Я" – идеал, каковым я непременно стану: лучше, умнее, деловитее, собранее и т п., и где наконец-то я по-настоящему заживу. Парадокс, это саморасщепление "Я", как и сам процесс "синтеза-творения" из единого времени трех времен – все это спонтанная деятельность самого "Я" (и есть само "Я").
Таким образом, простертость наших "Я" между прошлым и будущим, равно как "болтанка" в настоящем – это все необходимая ментальная форма существования "этого-вот" европейского "Я". Поэтому как мы можем отказаться от "ожидания" лучшей жизни и ненависти к смерти? Отказавшись, мы потеряем наше качество, нашу координатность, наш удел.
Но что он дает? Дает "жизнь-Большое Ожидание", а вернее неумение впитывать мгновение, жить сейчас. Откладывание всего "на потом" приводит к разбазариванию жизни, неумению жить, вечной прострации и дезориентации.
Почему же мы так за него (удел) держимся? Потому что нам дорого наше "Я". Каким бы оно ни было (стереотипом или функцией традиции). По-другому жить мы не можем. И не хотим.
Вряд ли, думаю, можно сказать о "счастьи", умении пользоваться настоящим Востока и "маяте" европейского сознания. Все имеет свои слествия. Право, гордиться нечем ни тем, ни другим – может быть неплохо хотя бы знать и чувствовать эту напряженность, эту коллизию.
Идеалистическая продуктивность, инновационность, утопический героизм европейского индивидуализма привлекательны? Да. Но цена его: неумение наслаждаться настоящим, бесконечные ожидания и разочарования, страх и обида на смерть. Вечный цейтнот и щемящее: "не успел" и "за что?"
Гармония с собой, людьми, природой, открытость всему происходящему вокруг, радость от маленьких событий "настоящего", умиротворение восточного традиционализма привлекательны? Да. Но цена его: восточная неторопливость, отсутствие активизма (полагаемое европейцами за "лень"), консерватизм, адаптивность, отсутствие интенсивной внутренней жизни (как противоречивости, резкой смены ее качеств, борьбы с собой как основы титанизма, превозмогания, горения: идеалов европейского сознания).
Русское сознание оказывается всегда в положении "между" этими жизненными стилями. И ничего толком "синтетично-евразийского" предложить не может. Но своеобразие несомненное есть: мы способны четко видеть, чувствовать это отличие и уметь примерять "на себя" оба этих жизненных стиля. Российский интеллектуал как бы попеременно живет в разные периоды своей жизни и "по-восточному" (прагматизм и настоящего, и будущего) и "по-западному" (прагматизм настоящего, идеализм будущего). И к смертности отношение всегда неопределенное, именно как у сознания, не имеющего четкой метафизически-культурной самоидентификации.
Странное существо человек. Он не знает своего начала, он не знает, что такое его конец. Обе предельные точки, между которыми протянута нить его существования, неопределенны, скрыты в мареве неизвестности. Почему то человека не волнуют обстоятельства его рождения, бытийная мотивация медленного воззжения его сознания. Но его очень заботит разбор вопроса обрыва смертью его существования. Может поэтому именно, что загорается искра сознания, "раздувается" и оформляется в зрелое самосоотносящееся качество медленно и исподволь, и если бы также и угасало медленно и исподволь – не было бы и самой проблемы осознавания и противления человеческого сознания своей смертности?
Между тем значительна разница между рождением сознания (а особенно самосоотносящегося, рефлексивного, что вообще затягивается к середине жизненного пути человека) и его обрывом.
Зрелость, цветение развитого самосознания весьма кратко – кратко по отношению ко времени его становления. Сколько усилий тратится, каким напряжением достигается состояние рефлексивного сознания, да еще способного к творчеству! И его потерю, конец может понять и оплакать только оно само или близкое ему по качеству. Потому и проблема то несправедливости смерти, конца – проблема сугубо интеллектуально-эзотерическая.
Массового человека заботит только "смерть на договоре": конец естественен и "справедлив", если дали пожить – так, как считается "приличным" и "средним" в это время и для данной социальной категории. Массового человека вполне устраивает общий удел и только больному сознанию неймется. Больному рефлексией, всегда неудовлетворенному и всегда стремящемуся к идеалу, которого никогда не достичь. Именно оно протестует и стенает: начиная с Екклесиаста и кончая нашими современниками.
Слишком мала жизнь – не весь биографический путь, отнюдь. Разве можно считать качественно, экзистенциально полноценными, к примеру, младенчество или треть жизни, проводимой нами во сне? А ежедневные, абсолютно бессмысленные для сознания, ритуалы поглощения пищи, отправлений, гигиены? Сознание также вынуждено следовать за своим органическим носителем: телом, мозгом, которые всегда слишком быстро устают. А необходимость, также абсолютно бессмысленных с точки зрения сознания, каждодневных усилий, занимающих также львиную долю времени бодртвующего состояния сознания, - по обеспечению хлеба насущного для себя и семьи? Вряд ли функционирование в социальной роли можно признать "моим временем", "временем саморазвития". Что же остается? А практически ничего: тем и "мала" жизнь для "больного" сознания. Потому и озабочено оно. И вопиет против безжалостности и неотвратимости обрыва.
И оно именно выдумывает прекрасные сказки о бессмертии и власти сознания над материей. Равно как и превозгает, горит, запечатлевает себя в камне, бронзе, крови, письменах и идеях. Это знание только и может приглушить боль неотвратимости и чувство безысходности – помогает жить сейчас, здесь. Ибо потом уже ничего и не будет, о чем в глубине знает даже самое сверхрелигиозное сознание (если оно рефлексивно).
Вот говорят: человек приходит в этот мир случайно и исчезает также случайно. Человеческое рождение действительно случайно – имеется в виду не биологическое рождение, которое как раз то и необходимо, неотвратимо: жизнь катит свои валы. Случайно рождение самосознания, этого хрупкого цветка, чье появление мало зависит от социальных обстоятельств, интеллекта, уровня жизни и образованности. Но далее эта случайность делает себя необходимостью – необходимостью своего внутреннего мира. Другими словами, самосознание, определяющее себя, свою жизнь, свою реальность как свой проект, обретает демиургичность, статус Бога своего духовного мира. Оно само его конструирует и создает. И Бог должен умереть? Вселенная этого-вот духа стать ничем (дьявольский перефраз: "стать" всегда "чем-то", здесь же "ничем")?
В человекобожеских потенциях больного творчеством и рефлексией сознания следует искать корни непереносимости, неистовости сопротивления смертности. То, что само себя сделало, это и есть Бог – безосновное, самородное, отрицает власть органического носителя и органических процессов этого носителя. Случайными оказываются сами органические носители: тело, мозг, их рождение и смерть в данном эволюционно-социальном ряде. Случайно вспыхивание искры самосознания, но уже не случайно самофундирование, самоформатирование. Тем более, что в общечеловеческом сознании легитимирована идея Бога, отличие которой от творческого, конструирующего самосознания сугубо условна, конвенциональна. Поэтому случайность обрыва самосознания (не отождествлять только со смертностью тела как такового) бессмысленна, не понимаема, не освояема и воспринимается потому как главная причина абсурда в человеческом существовании.
Парадокс: в случайностях вызревает то самородное необходимое, бессмертное по сути своей. И если оно найдет соответствующий носитель (не из праха и брения) и потаенно-непосредственные пути трансформации мысли в материю – вот вам и Демиург. И не надо ставить в укоризну человекобожеские потенции и заявки самоформатирующегося "Я". Это случайность, бунтующая против своей случайности, стремящаяся трансцендировать свою природу. Бог не дан, вернее не самозадан как вечность и условие всякого возможного бытия – Он столь же имманентное, творящее, но, одновременно, рядоположенное, становящееся и исчезающее. Бессмертны только идеальность, мысль, воление, обретающие каждый раз нового, прекрасного и могущественного Бога. Чья судьба все же временна. Вечно лишь становление.
Судьба демиургически ориентированного сознания подобна истории общечеловеческого духа, человечества (в лице его бунтарей и идеалистов), выходящему из своего случайно-эпизодического места в эволюции живого. Однако все это декламации всегда остаются понятыми и принятыми, как впрочем и многие подобные размышления и призывы, только единицами. Скорее всего так оно и останется и навсегда для человеческого рода. Если не ожидать антропологической революции.
Но раз смерть и неустранима, надо посмотреть, как она влияет на качество нашего сознания. По существу это осознание смертности и делает наше сознание таковым, как мы его знаем. Собственно наша смертность и порождает феномен жизни и сознания как высоко, чрезвычайно высоко уплотненное бытие. Уплотненное событиями, их интенсивностью и калейдоскопичностью, быстрой сменой качественных состояний, их необратимостью и неповторимостью. Жизнь и сознание в принципе – одно, хотя сознание и может получать значительную автономию. Сознание – это оглядывающаяся на себя жизнь: оглядывающаяся назад, заглядывающая вперед и глядящая в себя. Что же такое онтологическая плотность жизни, спецификация бытия которого есть результат необратимого сжатия рождением и смертью?
Взаимоопределяемость рождения и смерти определяет однократность жизни. Но не сознания, которое может иметь рождение (второе) вне чисто витального контекста. Является ли однократность одноразовостью? Ответ на этот вопрос разделяет Запад и Восток. Восток, имеющий в целом ведические корни (Упанишады, реинкарнация), склоняется к однократности, но многоразовости. А поэтому: зачем суетится?
Западная философская традиция утверждает: это только раз. Даже религиозные концепции, обещающие бессмертие, едины в том, чо земная биография человека: от рождения до смерти – одна, уникальна и сверхзначима. Ее значимость обуславливается двумя обстоятельствами: за ее содержание приходится нести ответственность всю "остальную вечность" и это все "оставшееся время" человеческое сознание остается в том качестве, которое сформировалось в бренной, плотяной жизни. Если бы все могло быть иначе, то теряют всяческий смысл религиозные нормативы и идеалы. Самые терпимые религии дают человеку шанс до последнего: до момента последнего вздоха ему оставляют возможность раскаяться, обратится, поверить, но в этой жизни. Потом уже нельзя, потом расплата.
А почему, казалось бы, и не попробовать? К примеру, душа грешника убеждается в истине религии (оказавшись уже в загробном мире) – и действительно искренне раскаивается. Ведь очевидность – пред духовными очами! Ан нет – верь только словам и при жизни: когда широко раскрыты телесные очи и духовная мгла в отношении возможности объективно-идеального, личностно организованного мира. Шантаж, конечно, знатный. И действенный.
Знаменательно, однако то, что при всем казалось бы различии Запада и Востока в отношении понимания кратности жизни, она все равно везде высоко ценится. Восток, при всей его казалось бы безыменности и релятивизации индивидуальности Целым, культивирует слиянность с мгновением. Восток даже в большей степени гедонистичен, чем эгоцентричный Запад. Запад твердит: "Я,Я,Я..." – и не умеет насладиться мигом своей жизни. Возведение самой конструкции "Я" и определение ее уникальности и перспектив, занимает все внимание и время. Восток отрицает индивидуальное "ego" как источник всех бед – и умеет жить конкретно-субъективным мгновением. По крайней мере, похоже, умеет.
Если отказываются от конструкции "Я" и, конечно, не могут по-настоящему постичь, слиться со "сверх-Я" (сливается всегда "что-то" с "чем-то", а ведь отказ от "эгоизма" и есть по сути отказ от первородности притязаний этого-вот индивидуального самосознания на владение собой как собой), то жизнь и превращается в вечное "между" – между табуированной устойчивостью (запрет на самообладание, самоконституирование "Я") и недосягаемой устойчивостью (космическое, кармическое, вселенское самосознание). Так и возникает устойчивость схватывания мгновения вечного утекания, переменчивости. Поэтому именно на Востоке, в силу специфики ментальной ситуации, умеют более изощренно и искусно ощущать, фиксировать срочность ("срок") жизни и получать от этого удовольствие без того замутняющего чувства преходящести западного самосознания, привыкшего всякое удовольствие уже заранее измерять, взвешивать и определять будущим (последствиями, значимостью жизни в целом и пр.)
Все же вообще срочность жизни заставляет любое сознание торопиться жить. Успеть, торопиться – это лейтмотив человеческого сознания с того момента антропологического рождения ("осевое время") в великих религиозных и философских формах: трансцендентности и темпоральности. Сознание есть выражение иного, более высшего измерения бытия (или прямо: другого, лучшего) и это устремленное в будущее качество. Смерть этого типа сознания (и западного, и восточного) может наступить только с вырождением (если это возможно) идей трансцендентности и футуристичности. Первое означает отказ от собственной сверхценности и особости - атаку на которые и ведет постмодерн. Второе означает отказ от прогресса и человекобожия – традиционно любимый объект атак религиозного сознания.
Именно срочность нашего удела и создает наше бытие, заставляя его быть активностно деятельным и динамичным. Одновременно: суетливым и быстротечным. Ведь очень трудно остановиться и заставить себя по-настоящему длительно обдумать все – слишком мало времени. Мы многое упускаем действительно необходимого нам, пытаясь сделать то, что мы полагаем "главным". Это только раз – императив, довлеющий над нашим бытием. Он заставляет нас наперекор смертности оставить "след" в остающемся, "человеческой вечности": общечеловеческой памяти.
Эта же срочность нашего удела определяет безмерность активности освоения как ведущую особенность. Малы мы, мал наш срок – но безмерны наши экспансионистские желания: стать всем, вобрать в себя все окружающее: понять его, испытать его, запомнить его. Это онтологическая компенсация нашей ограниченности: временем, пространством, рождением и смертью.
В человеческом сознании происходит всеобщее восстание всего конечного, ограниченного против абсолютного и безграничного. И тем самым замыкание метафизического круга: в конечном восстанавливается бесконечное, в ограниченном – границы полагающая безмерность. Но это, соответственно, - и самая "слабая" точка бытия и само его срестение. Слабая в силу неустойчивости, смычки миров абсолюта и мимолетнего, где соединительные ткани разных уровней бытия истончаются до "бахромы перехода". Человеческое сознание поэтому – средоточие боли бытия, непереносимого страдания понимания всего случающегося во вселенной: со-страдание со всем.
Но сознание – срестение бытия, хотя и бессильное. Если где и возможна мудрость мира (знание и понимание) – то это в сознании (всего рода, homo sapiens, разумеется). Равно как и в сознании других возможных звездных разумных рас: что вкупе и образует сознание вселенной. Которое, по всей видимости, далеко от конструкций "абсолютной идеи" или "космического сознания" либо старого доброго знакомого Божественного сознания. Да, это "соль бытия", но это и, судя по всему, пока тень материи, следующая за блужданиями последней.
Таким образом, качество и само переживание жизни производно от осознания ее срочности. Но такие ли мы однозначные жизнелюбы, как то безаппеляционно утверждает плоское мудрствование?
С Екклесиаста известно – что нет. Дни человека уподобляются тюремному сроку либо отбыванию на подневольных работах. Почему так? Рациональный анализ доказывает правомерность, большую обоснованность этих сильных метафор. Более часты органические удовольствия, связанные с нормальной жизнедеятельностью организма. Однако сами их возобновляемость, их повтор приводят к ощущению маяты.
Человек мается, испытав, опробовав доступные ему ощущения и мысли, начинает воспринимать их, как и свою жизнь в целом, в виде утомительной длиноты. Которую надо пройти, "отмотать срок".
Но почему мы маемся? Ждем и надеемся: а вдруг все изменится. А если и не ожидаем уже ничего – то другая жизненная ловушка отвлекает наше внимание от стремления оборвать "эту бодягу": любопытство – что же из это все-таки выйдет?
Конечно, маята разнится от возраста (по мере увядания организма блекнет гамма чувственных, эмоциональных удовольствий), от качества сознания (простые сознания маются, не зная метафизической подоплеки маяты, полагая скорее это за свою неудачливость и неспособность к успехам). Но это – универсальное свойство сознания. Да, сознания - хотя и "через" организм.
Маята – это хроническая усталость от жизни. И это не болезнь стариков. Еще совсем молодой человек может уже с отвращением относится к большинству своих жизненных состояний. В основе все "одно и то же", всегда – "одно и то же". Быстро все приедается: острое пресневеет, свежее протухает – притухает и жизненный интерес. Хандра, меланхолия, уныние – от бессмыслицы вечного повторения. Повтор того, что не ты установил – чужой путь. Но даже если и ты установил, но не можешь уже изменить, поменять – это тоже чужой путь, ибо ты где-то уже на нем потерял себя. Себя - способного к новому, неожиданному: чувству, мысли.
Человек – это существо, выше всего ценящее радость новизны и благоприятной неожиданности, но живущее в вечном повторе, в вечном "как всегда". Почему так? Может быть потому, что мы все же слишком ленивы: неожиданность радости всегда добывается, но сам путь добычи – длинота повседневности. А это – маята. Маята, таким образом, есть изнанка радости и свободы.
Философское знание подобной диалектики, конечно, хорошо и красиво – но рационально и одномоментно, а вот само ощущение маяты иррационально и всепоглощающе. Маята обессмысливает жизнь и делает сознание смертности вовсе не таким уж и абсурдом. Если жизнь сама по себе бессмысленна, то настоящий, искомый смысл ей может принести только смерть. Это, по крайней мере, серьезно и уникально. Здесь нет сводящей с ума возобновляемости и повторяемости всегда одного и того же.
Панегерик ли это смерти? Нет. Но думаю, что любой пытающийся самостоятельно мыслить человек, хотя иногда задумывается и о привлекательности смерти. Особенно когда окружающая бессмысленность проникает, как неприятный затхлый запах, всюду и везде, когда становится тягостно даже дышать и маята буквально растаптывает тебя, превращая в нечто функционирующее.
Причем сама "привлекательность" состоит, казалось бы, в смыслах "освобождения", "отдохновения", "прекращения – как-будто ничего и не было". На самом же деле это флер. Под которым – инфантильно-жалостливое, жалеющее себялюбие: "не оценили меня – так вот вам", где скорбящий и потерявший (как оказывается) смысл мир только смертью устанавливает свою подлинную цель.
Искус смерти – в иллюзии простого решения в обретении смысла. Человек – это бытие смысла. Для него производить смыслы и есть "жить". Когда же нарушается, рассогласуется способность искать, находить, производить смыслы и способность принимать их в виде "реальности", "предназначения" – возникает жизненный ступор и маята из тягостных жизненных эпизодов. Жизнь превращается в антижизнь: бессмыслицу существования вообще.
Жизнь становится абсурдом, жизнь становится смертью: смертью человеческого в человеке – смысла. И тогда сама смерть становится единственно подлинным в этом мире фальши и кривляния. Ибо смысл -–это всегда должно быть "серьезно" и "честно". Только в этом значении и существуют жизненные смыслы, из которых, через которые и которыми сотканы человеческие судьбы. Только если они серьезны и честны – для принявшего их и стремящегося их воплотить, для этого-вот сознания. Они придают важность, ценность ряду мгновений, который вплетается в человеческую жизнь в виде ярких вспышек значительности, успеха, свободы и радости. Именно эти эмоциональные моменты, пики жизненности на путях успешной самореализации и скрепляют нашу жизнь, являясь ее костяком, остовом. Они – не абстрактно-рациональные формулировки этих смыслов в мысли (хотя и без этого не обойтись). Они индуцируют жизненность (осмысленность) и подавляют энтропию маяты (дезинтеграция смыслов).
Оказывается: дело не в самом повторе. На повторе, порядке, законе основана известная нам реальность (природные циклы, общественные стадии, человеческие биографии). Более того, мы сами стремимся к порядку, ожидаемости, предсказуемости. Попробуйте представить себе мир, где все всегда ново и неожиданно. Наша система реагирования и переработки информации, основанная на законе, повторе, рухнула бы очень и очень скоро.
Романтизация, метафизация, сакрализация повтора – и перед нами другая реальность. Правда она уже подавляет уникальность самосознающего начала, но она и есть радикальное лекарство от болезни бессмыслицы. Ведь болезни сознания лечимы только духовной же хирургией.
Особое внимание в танатологической тематике привлекает проблема метафизического суицида – права сознания на предельную самодетерминацию своего существования. Она весьма древняя и традиционно-пафосная, т.е. всегда надрывно-привлекательна для людей.
Суть идей метафизического суицида в следующем. Сознание живущее в теле – хозяин своего существования. Тело изнашивается, дряхлеет, начинает причинять серьезные страдания, может радикально ограничивать возможности самореализации, отвлекая внимание сознания от его самодостаточной внутренней жизни. Поэтому философствующее, самовластвующее сознание, учили эпикурейцы и стоики, должно быть всегда знать и быть готово оборвать свое существование, которое необратимо приобретает "раститетельный", унижающий человеческое достоинство, характер.
Эта же идея в новоевропейской философии приобретает человекобожеский характер: человек в своем сознании сродствен Богу - как существу с абсолютной самодетерминацией. И современные радикальные либералы добиваются юридического закрепления права на добровольную смерть, исходя из метафизической посылки об абсолютной суверенности человеческого существования.
Человек, бравирующий презрением к смерти по интеллектуальным мотивам (типа: жизнь абсолютная бессмыслица, абсурд), воспринимается многими (особенно романтически настроенной молодежью) почтительно, а то и благововейно. Это необычно, это серьезно (если, конечно, это серьезно). Вызов тому, что вызывает всеобщий страх, жизнь без оглядки на смертность – все это возвышает, героизирует. Сильная воля, решительность, разительное отличие от повседневных, "кухонных" ценностей – без сомнения действительно вызывают глубокое уважение.
Однако при всем при этом метафизический суицид имеет ложное обоснование. Ложное именно с человекобожеских позиций. Более того, скажу, что это есть выражение нерефлексивного человекобожеского сознания, детско-нарциссической стадии – стадии упрямства, головокружительного упоения от узнавания себя, своей духовной мощи, своей "мерности" для мира. "Что хочу – то и делаю, Я – абсолютный суверен своего существования, в том числе и его прекращения в тот момент, каковой почтет моя воля" – кредо этого сознания ("Я – Единственный" Штирнера). Но аналогия человека с Богом как раз дает обратный, не этот, результат.
Бог действительно делает что захочет и когда хочет. Он действительно абсолютно самодетерминирует свое существование. Но и Он ограничен – Он не может уничтожить Себя, прекратить Свое существование. Он может делать все – но в рамках бытия. Ибо Он сам и есть бытие, небытия же нет и не может быть как онтологически помыслимого феномена. Небытие – момент чистой отрицательности, граница конкретности в бытии, вернее в мысли о бытии. Бытие же есть (для человека) всегда сознание, где любая мысль есть бытие, даже если это мысль о небытии, об уничтожении. Даже если мысль-самоаннигиляция и придет в Божественный Ум, она не сможет дать само уничтожение. Будет само уничтожение – бытие, таким образом, остается. Эту "ловушку" бытия сознания описал еще Парменид (правда подразумевающе): для сознания "как такового" нет небытия, в "реальности сознания" отсутствует ничто. Это главный предел, постулат идеальной реальности – то, что радикально отличает сознание от материи. Материальное уничтожимо (по "этому-вот" качеству) – трансформируемо в другие формы. В этом плане идеальное более ограниченный вид бытия – это то бытие, которое всегда существует, коль скоро оно постулировано. Могут быть разные градации – модусы бытия мирового идеального (по степени отчетливости, рационализированности, связи с нементальными событиями и пр.), но само его бытие не уничтожимо. Оно не трансформируемо полностью, как материальное, "без остатка": Бог творит материальный мир силой воли и мысли, не "переходя" Сам по качеству в этот творимый мир и Его "не убывает" от этого.
Но человеческое сознание оказывается ущербным идеальным. Это то бытие которое имеет уничтожение, обрыв. Не переход, трансформацию в ино-бытие, как материальное, а именно исчезновение. Соединение духа и плоти оказывается противо-естественным: как для материального (плоти), так и для идеального (сознания). В этом соединении оба начала утрачивают свое имманетное бессмертие, неуничтожимость по своему онтологическому "качеству". Плоть одушевленная – это уже не материальное в прежнем смысле слова, это есть уже другое качество, и оно теряет индифферентность бессмертия неживого, которое переходит в любое иное бытие (материального же) вполне быстро и легко. То же и в отношении сознания, которое, будучи в плотяном футляре, так же теряет свое имманентное идеалистическое бессмертие так сказать "свободного состояния" (которое и описали Парменид, Гегель).
Связь человеческого сознания с материальным носителем порождает, таким образом, феномен смертного сознания, корреляции идеального и материального, органического. Сверхзадача человеческого сознания, которое узнает свою поистине божественную сущность – привести в согласие свою метафизическую сущность с более соответствующим природе сознания носителем. Проще говоря, человеческое сознание должно найти бессмертную плоть (или приближающуюся к этому), более стабильного носителя.
Прекращать же свое существование, органически-эволюционной оболочки – значит продлять, увековечивать этот онтологический абсурд. Это преступление перед человечеством как сверхсознанием – т.е. той его части, которая имеет все потенции и станет Богом – по крайней мере своего региона материального бытия. То есть утвердит свои правила игры для некоторой самодостаточной области реальности, найдет более стабильную и долгосрочную оболочку либо систему пролонгирования "этого-вот" сознания (перезапись на мозговые структуры клонов?)
Так или иначе, но главный аргумент человекобожеского сознания против метафизического суицида: Бог – это тот, кто всегда может перерешать, для которого нет необратимого. Все обратимо, все в Его власти. Самоубийство есть худший вариант онтологической ошибки. Сама смерть есть онтологическая ошибка по отношению к сознанию В отношении тела все, так сказать, "нормально", т.е. "по правилам игры" (хотя и здесь "жизнь" могла бы, если бы она могла, предъявить "онтологический счет": оно также качество, которое отлично от классической материальности). Однако загадочная, ошибочная (чья ошибка?), но временная, преходящая (потому что случайная) связь сознания с телом приводит к трагической связи телесной смерти с тем, чего не должно и логически не может быть: обрыву идеального, сознания. Однако мир удивителен и бездонен – и это есть.
Самоубийством гордое, презирающее материю и этот мир с его неумолимыми законами, самосознание не приближается к божественному состоянию, а лишь отдаляется от него. Самоубийство есть признание поражения и слабости. Да, сознание суверенно и может что-угодно, но – в рамках бытия. Ведь выше мы пытались показать слиянность мысли и бытия как условие их обоих, которое чьей-то могущественной волей либо слепотой стихии спонтанного мира оказалось разорванным. Метафизический смысл бытия человечества, если таковой существует, заключается в ликвидации этого разрыва.
Казалось бы: все это фразы, а есть суровый, инертный, абсолютно индифферентный к нам мир. В нем живут слабые телесные существа, которых их же "мудрые" собратья учат знать "свое место", поклоняться чему-либо или кому-либо. Да, и это правда. Но правда и то, что только благодаря другим нашим собратьям - "безумцам", идеалистам, фантазерам и утопистам, как бы их не поносили благомеренные и торжествующие сейчас филистеры, - бросавшим вызов миру, погибавшим, но воплощавшим, хотя бы чуть-чуть, свое "безумие", гордыню и мечту, мы также бы и продолжали оставаться в первобытном состоянии.
Самоубийство, таким образом, вовсе не есть выражение силы человеческого духа, а скорее его слабости. Оно есть признание поражения в конфронтации, противостоянии сознания и окружающего материального мира. Конечно, прочитавшие эти строки люди, имеющие адаптивную ориентацию ( a la Восток: дао, дзэн и пр.), подумают: ну все ясно – старая песня западноориентированного сознания с установкой на покорение и преобразование. Все это известно и устарело: привело к глобальным проблемам и бездуховности, а надо – стремится к гармонии и коэволюции с природой. Отчасти можно согласиться с подобными мыслями. Да, это индивидуализм западноевропейского образца. Да, это конфронтационность – но онтологическая, метафизическая, по общему смыслу. Да, это эволюционно-человеческий эгоизм.
Однако это индивидуализм, конфронтационность и эгоизм понимающие, прошедшие инициацию знакомством с другими стилями жизни. К примеру, мы говорим сегодня о "неклассической рациональности", хотя и критикуем, видим относительность "классической рациональности"; мы говорим о "разумном эгоизме" как изнанке "альтруизма". Другими словами, в наших же интересах сохранять баланс с окружающей природой, знать ее и любить ее – это наша же среда обитания. Но не надо рациональность именно такого отношения к окружающей нас природе подменять метафизическим смыслом "диалога" сознания с внешним миром. Диалога нет и быть не может. Объективно есть и будет борьба: "кто – кого". Однако с уже подчиненным регионом бытия необходимы взаимопонимание и сотрудничество.
Действительно, ситуация "объективного мира" принципиально метафизически может быть двойственной. Либо нет одного Автора мироздания: мир в основе своей несознателен – тогда, тем более, человеческая экспансия есть его одухотворение. Если же Кто-то все же есть – то Он должен ответить за заточение духа в телесном узилище.
Антропологическим следствием из сознания смертности должно быть стремление к бессмертию. Это, пожалуй, самая человеческая, самая гуманистическая идея. Она следует из идеальной природы сознания. Она есть настоящая и последняя цель сознания. Конечно, сама реализация идеи бессмертия – как только это станет возможным технически – может привести, в свою очередь, к радикальной самотрансформации сознания. Может это приведет к падению бытийного тонуса, напряжения напора духа, к устранению пафоса "священного похода" и "восстания изгоев бытия"? А может возникнет мудрость ответственности за вселенную, вечное конструирование "возможных смыслов бытия"? Может быть и ситуация "надлома" и "стагнации" – что ж: идеальное, дух все равно неустранимы из структуры вселенной. И подобная неустранимость рано или поздно устранит недоразумение, онтологическую ошибку – явление человеческой смерти.
|