CREDO NEW теоретический журнал

Поиск по сайту

Главная arrow Подшивка arrow 2006 arrow Теоретический журнал "Credo" arrow О генезисе понятия «тип» в «органической критике» Аполлона Григорьева: Григорьев и И.В. Гёте
О генезисе понятия «тип» в «органической критике» Аполлона Григорьева: Григорьев и И.В. Гёте

В.Ф. Кривушина

кандидат философских наук

О генезисе понятия «тип» в «органической критике» Аполлона Григорьева: Григорьев и И.В. Гёте

Проблема «Григорьев и Гёте» практически не получила освещения в историко-философской мысли. Между тем, начиная уже с сороковых годов, Григорьев изучает Гёте, что может предполагать участие гетеанской мысли в формировании творческих результатов работы мысли русского критика и, в случае подтверждения этого участия, пролить дополнительный свет на характер последних.

Дело, однако, в том, что объём участия творческой мысли Гёте в наследии Григорьева до сих пор не установлен. Мы, во всяком случае, склоняемся к мысли, что он отнюдь не сводится к тем его моментам, которые в своё время счёл необходимым оговорить сам критик. Прямым поводом к такого рода заключению для нас явился опыт осмысления проблемы типа в григорьевской «органической критике»: как оказалось, наследие шеллинговой «главной руды» «органической критики» в аспекте названной проблемы обладает едва ли не меньшей объясняющей способностью, нежели творчество, и именно естественнонаучное творчество Гёте. Поэтому кажется странным, что ни в одном из григорьевских перечислений имен мыслителей, в той или иной степени причастных до него к формированию «органической критики», нет имени Гёте. Это тем более странно, что Гёте не может быть случайной фигурой в мировоззрении шеллингианца Григорьева уже по факту родства его, гетеанского, мировоззрения с шеллингианской натурфилософией.

Гёте шёл навстречу молодому Шеллингу-философу, увидя в нём талантливого соратника в борьбе с механицистским пониманием природы. Знаком особого одобрения Гёте Шеллинга и внутренней близости их обоих явилось стихотворение Гёте «Мировая душа» - поэтический парафраз одноименной работы Шеллинга, отрефлектировавшего «мировую душу» как третью силу, снимающую деятельность полярных сил природы, взаимодействие которых создаёт последовательно всю диалектическую лестницу сущего, от магнетизма и химизма до человека. То, что у Шеллинга выступает неким трансцендентально-органическим моментом закономерного динамического процесса, у Гёте предстаёт в панораме превращений некоего прафеномена, а для органических явлений – пратипа, первоначального типа. «Мировая душа» являет собой, таким образом, гипотезу («высшей физики») для объяснения универсума как всеобщего организма. Всеобщего – поскольку год написания работы, 1797 – время преодоления механической парадигмы познания органической, в чём Шеллингу как философу принадлежит основополагающая роль. «Мировая душа» – начало, которое, не фиксируясь как нечто определённое, диалектикой своих противоположных сил отвечает и за изменение, и за оформление органической природы. Гетеанский «прафеномен» предшествуя этой идее, сослужил её автору ту же роль, что и достижения знаменитых физиков – естествоиспытателей, составившие массив эмпирической базы смены парадигм. Собственно стихотворение «Мировая душа» было уже ответным философским и дружеским приветом Гёте молодому почитателю. В своей работе «О мировой душе» Шеллинг, развивая мысль о том, что активность природы в органическом мире являет собой последовательную индивидуализацию материи, обращается непосредственно к гетеанскому «Опыту о метаморфозе растений».

Мысль Гёте, действительно, двигалась в том же направлении, что впоследствии и шеллингова. Исследуя закономерности роста и развития растений, Гете приходит к выводу, что за всем органическим миром стоит его, мира, некий эмпирически не фиксируемый, «в себе» единый тип (как формы его проявления идея и образ), живущий в последовательной – постепенной метаморфозе всех органических форм, от простейших до человека. Известно, что Гёте отрицал философию, видя в ней разрушение поэзии. Гёте работал как естествоиспытатель. «Шаг за шагом поднимаетесь вы, – писал в восхищении грандиозностью гетеанского проекта Шиллер – от простейшего организма к более сложному, чтобы обосновать, наконец, самый сложный изо всех – человека, как генетически обусловленного всем зданием природы… стремитесь проникнуть в её скрытую «технику». Великая и воистину героическая идея». Наиболее целостный результат усилий Гёте по реализации этой героической идеи дали его известные исследования по метаморфозе растений. Гете показывает развитие растения из листа, прослеживая три формы вегетативного изменения: прогрессивный, регрессивный и случайный. Наблюдая рост растений, Гёте и приходит к выводу о существовании перворастения, исходного типа. Момент специфики освоения мира Гёте и Шеллингом ясно отрефлектировал Г. Зиммель. У Шеллинга мы имеем дело с созерцающей интеллектуальностью, функция которой – ухватить познаваемое без чувственного опосредования, то есть не в явлении, определяемом субъективной особенностью чувств. У Шеллинга, таким образом, устраняется созерцание в его чувственном значении. Функция чувственности в этом случае принадлежит интеллекту. Для художника, напротив, интеллектуальная функция – принадлежность чувственности, с которой непосредственным образом связан его талант. Философ видит идеальное, потому что он его знает, художник знает его, потому что видит. Если бы Григорьеву пришлось выбирать между позициями Гёте и Шеллинга в означенном аспекте, он выбрал бы гетеанскую. «Чувство, пока оно не перейдёт в слепое, рабское пристрастие, всегда справедливо, как указатель новых сторон жизни». Характерен в этом смысле и его оборот «докажите, … а лучше покажите». Эту-то задачу: найти общий тип для некоторого статистического множества явлений литературы как органической параллели жизни, а следовательно, и самой жизни, и ставит перед собой Григорьев. Трудность такого рода задачи применительно к своей области засвидетельствована Гёте. «Это большая трудность – установить общий тип целого класса так, чтобы годился для каждого рода и каждого вида; так как природа именно только потому и может произвести свои роды и виды, что ей вечной необходимостью предписан тип, такой протей, который ускользает от самого острого наблюдения и всегда как бы в противоречиях может быть условлен лишь частично».

Путь Григорьева, пытавшегося выявить типовые воплощения русского идеального типа, подтверждает характеристику Гёте – он показательно тернист. С самого начала своей литературной деятельности критик осмысливал отечественную литературу как производное от творчестванеких ключевых творческих фигур. Годы потребуются ему, чтобы аналитически пройти путь нашей литературы от Н.В. Гоголя – к А.Н. Островскому и, наконец, к А.С. Пушкину, в котором критик распознает «наш самобытный тип, уже мерявшийся с другими европейскими типами, переходивший сознанием те фазисы развития, которые они проходили, но братавшийся с ними сознанием, но вынесший из этого процесса свою физиологическую, типовую самостоятельность». Перед нами один из редких случаев, когда, осмысливая «физиономически» феномен того или иного писателя, Григорьев прямо применяет по отношению к нему термин «тип». Таким образом у Григорьева разрешилась трудность установления общего типа целого класса литературных, а следовательно, и жизненных явлений. Вместе с тем и имманентно вызреванию в сознании критика идеи Пушкина как общего русского национально-культурного типа, в критической аналитике Григорьева нам раскрывается заявленная Шеллингом применительно к «душе мира», а потом к «абсолютному тождеству» идея формирующей все сущее, но ни в каких эмпирических формах не фиксируемой «в себе» идеальной субстанции всякой определённости, индивидуальности. Он опять-таки прослеживает её аналитически характер, её проявления в творчестве Гоголя, Островского, Пушкина. Осмыслив к концу пятидесятых годов феномен Пушкина как идеальный тип, кодирующий русскую культуру, Григорьев уже в 1850 году, правда в форме чистой констатации, предъявил сходное понимание феномена Гёте. Гёте – «идеал лирического поэта по преимуществу». Именно в лирической поэзии гений Гёте выразил себя с недосягаемой необъятной полнотой. «В Гёте есть всё, но ничто не преобладает в особенности. Это – эхо природы и человеческого духа, на всё равно-отвечающее, всё возводящее равно в перл создания». Сущность лиризма Гёте неуловима «как неуловима сущность жизни и столько же бесконечно-резко образны формы сущности». Разве перед нами не уже знакомая нам «шеллингианско-гетеанская» неуловимость сущности идеального содержания сущего и, следовательно, типа «в себе» при бесконечности реальных образных (типовых) форм этой сущности? Кажется, так. Однако при ближайшем рассмотрении вопроса у нас является основание расщепить «шеллингианско-гетеанское» начало в григорьевском пассаже, чтобы конкретизировать его смысл. Дело в том, что ещё в 1841 году тема личности как высшего типа существ проходила у Белинского, правда, как один из моментов истолкования им сущности абсолютной идеи (в гегельянском духе). Растолковывая читателям логику философского умозрения диалектики всеобщего, идеи и особенного как родов и видов органических явлений природы, Белинский для большей ясности переходит на образный язык и обращается к Гёте. Правда, не к Гёте-натурфилософу, что прямо бы сомкнулось с предметом нашего интереса, но к Гёте – автору «Фауста». Абсолютная идея, представленная Белинским как сверхчувственное чистое бытие или ничто, подобно нулю в математике является абсолютным началом всякой величины и всех величин или – тут-то и следует обращение к Гёте – «матерью» всякого чувственного бытия. В этом смысле Белинский, апеллируя к Гёте, и называет явленные во всех родах и видах веществ и существ абсолютную и родовые-видовые идеи «матерями» материальных явлений мира. Такое же – по своему общему смыслу – соотношение между идеальным и реальным мы, действительно, видим и у Гёте. Фауст, чтобы проникнуть в вечное, божественное начало вещей, должен был пройти сквозь материальное, отказаться от существования, чтобы существовать. Только тогда он получит ключ к царству «матерей». Сам Гёте ввёл в «Фауст»тему «матерей», «вычитав» её у Плутарха». Ясно, что для подключенного с лёгкой руки Белинского к этому гетеанскому контексту (а скорее всего – всё-таки – возвращённого к его «фаустовской» форме) Григорьева не составило труда свести гениальную личность Гёте – лирического поэта с феноменом высшего, человеческого «типа» – «рода» существ. Тема однако, не получила у него тогда развития. Вновь она была поднята им по возвращении из-за границы, где он обновил своё знакомство не только с Шеллингом, но, как мы предполагаем, и с Гёте-натуралистом. Именно во второй половине пятидесятых годов предстающая более или менее случайной в пятидесятом году идея Григорьева о писателе как национально-культурном типе найдёт своё место в оригинально развивающемся литературно-критическом и культурно-историческом мышлении Григорьева. Он останавливается на собственно философской подоплеке феномена и понятия типа. Последняя, как обычно, несёт на себе следы «силовой» терминологии шеллинговой философии. «Художник прежде всего человек, то есть существо из плоти и крови, потомок таких или других предков, сын известной эпохи, известной страны, известной местности страны, конечно, наиболее даровитый изо всех других своих собратий, наиболее чуткий и отзывчивый на кровь, на местность, на историю, – одним словом, он принадлежит к известному типу и сам есть полнейшее или одно из полнейших выражений типа; да, кроме того, у него есть своя, личная натура и своя личная жизнь; есть, наконец, сила, ему данная, или, лучше сказать, сам он есть великая зиждительная сила, действующая по высшему закону».

В какой же форме мы встречаем у Григорьева этот высший закон, поскольку он, будучи всеобщим, должен ведь проявляться и в становлении-формировании русской литературы, в последовательном ряде писателей национально-культурных типов? Форма шеллинговой философии тождества в интересующем нас контексте не составляет никакого секрета: она заявлена правда – чистая формальность – без указания имени Шеллинга: он, Григорьев, ничего не искал и не ищет, «как указать на тождество законов органического творчества в параллельных явлениях мира психического (духовного) и соматического (материального)». Эту шеллингову идею параллелизма соматического и духовного («философия тождества»), Григорьев и развивает в аспекте параллельности эволюции духа вообще, а затем духа в исторически выстраивающихся рядах типов художников – эволюции всего живого, от форм менее зрелых и цельных – к более зрелым, и полным, идеально кодирующим все органически предшествующие зрелости формы. Комментируя приводимые им в этой связи примеры из истории литературы и религии, критик ссылается на О. Тьерри. Тьерри разрабатывал идею наличия у исторических явлений корней в прошлом. Он – один из тех, благодаря кому такого рода историзм вошёл во всеобщее употребление, чего, конечно, нельзя было сказать об оставленных здесь Григорьевым в тени философской и естественно-научной параллелях развития органических форм у Шеллинга и Гёте. Из этих двоих, однако, именно Гёте, а не Шеллинг работал с понятием «тип». Он же его в известном смысле и открыл. Поэтому понятие типа (прафеномена, образа), если допустить, что Григорьев читал естественнонаучные работы Гёте, не могло не привлечь его заинтересованного внимания как поэта, эстетика и критика, в каждой из этих трёх своих ипостасей имеющего дело с названным понятием.

Но так ли уж близко гетеанскому спроецированное Григорьевым на сферу литературы понимание феномена типа? Находим искомое место в статье «Парадоксы органической критики»: «Известный тип, пройдя несколько индийских аватар … осуществляется как тип, как нечто по существу своему конечное, определяемое, особое, в последней, соответственной его потенции, форме, в которой все стихии его приводятся в меру, в художественную гармонию». «Аватара» (букв. «нисхождение») в индийской мифологии – нисхождение божества на землю, его воплощение в земные существа ради спасения мира, восстановления закона, добродетели и проч. В «аватаре», нельзя не признать, критик нашёл очень удачную в своей мифологической рельефности и, между тем, философски корректную замену понятиям-образам, генетически связанным с трудным для обычного читателя философско-естественнонаучным контекстом. Как видим, гетеанский элемент, в форме ли субъективно осмысленной предпосылки развития соответствующих мыслей Григорьева, или в форме их объективной естественнонаучной параллели, присутствует в приведённом выше григорьевском рассуждении об эволюции типа идеальной художественной индивидуальности. В дальнейшем это рассуждение, варьируясь, конкретизируется Григорьевым в такого, например, рода характерных последовательных совмещениях писательских имён: от И.И. Лажечникова к А.Н. Островскому, от Марлинского (псевдоним А.А. Бестужева) и А.И. Полежаева – к М.Ю. Лермонтову и т.д. Вглядевшись в поэтический облик, который встаёт за отрывочными и часто небрежными полежаевскими стихами, комментирует ход своей мысли Григорьев, вы узнаете того, кто устами лермонтовского Арбенина говорит о моральном отчуждении от внешнего мира, запечатленного проклятием в его судьбе. Но в полежаевском герое знакомый тип ещё далёк от самоидентичности, он только на пути к себе зрелому. Работая как всегда в литературно-художественном материале, критик фиксирует метаморфозы превращений-аватар романтической идеи как в направлении самоидентичности типичности, так и в нисходящей фазе разложения романтического типа. Очевидно, что аватары-превращения в последовательных формах зрелости русского романтического типа у Григорьева выстраиваются и как параллель развития стадий зрелости органических форм у Гёте, и как параллель шеллинговой диалектики природных форм. И хотя термин «потенция», содержательно взятый критиком в единстве с формирующим их дуализмом «сил»-«стихий» (мы снова возвращаемся к цитированной выше григорьевской характеристике общей эволюции художественного типа), явно извлечён им из шеллингианского контекста, читая «Метаморфозу растений», он не мог не распознать в ней свой, то есть по философским предпосылкам шеллингианский, только конкретнее проработанный и прямо спроецированный на так интересующую его проблему развития типа, ход мыслей.

Однако в одном отношении ход мысли Григорьева повторяет скорее гетеанский ход мыслей, нежели шеллингов. Для Шеллинга характерно конструирование восходящего ряда потенций. Гёте же анализирует метаморфозы типа как в их восходящей направленности, так и в нисходящей. И вот эта ранее попавшая в зону внимания Гёте нисходящая фаза очень занимает Григорьева-аналитика теперь уже не столько писательского, сколько художественного типа. В современном ему литературном процессе он распознаёт коллизию ниспадения, оскудения печоринского типа: Печорин – это ясно Григорьеву – разменялся на героев В.А. Сологуба и М.В. Авдеева – душевно пустых людей с маленьким, но болезненно самолюбивым «я», которых авторы, стоящие с ними на одном духовно нравственном уровне, норовят искусственно возвысить.

Таким образом, лермонтовско-печоринский тип выступает в литературной критике Григорьева тем моментом русского литературного процесса, в свете которого некий наблюдаемый хаос литературных явлений выстраивается-связывается в последовательный их ряд, сначала с восходящей направленностью, потом – с нисходящей. Художественно-содержательная незрелость, равно как и разлагающаяся перезрелость личностей и художественных образов адекватно обретают себя в виду самой исторически совершенной меры индивидуализации стоящей у начала мира идеальной инстанции, выступающей здесь как связь. Связь, связующее начало – одно из имён упомянутой исходной инстанции наряду с «душой мира» и «абсолютным тождеством». В вариативности имён-обозначений ускользающего от однозначности «грубой» вербальной фиксации явлений у Шеллинга даёт себя знать тенденция, породившая в религиозном сознании идею многоименности Бога, теологически отрефлектированную Дионисием Ареопагитом. У Шеллинга те же «имена» сменяют друг друга как «абсолютное тождество» сменяет «душу мира» и сосуществуют друг с другом как «душа мира» сосуществует с «единым» в «целостности» вещей, с «упорядоченностью» и «сцеплением» в природе, со «связью», «абсолютной связкой». Эту же идеальную субстанцию, объективированную и индивидуализированную, учёные находят в феномене гетеанского типа. «Тип – это только разумный протест против мысли, будто органическое развитие целиком исчерпывается последовательно возникающими, фактическими (чувственно воспринимаемыми) формами. Он есть то, что лежит в основе всего этого развития. Он устанавливает связь в этом бесконечном многообразии.

К этому логическому моменту мы уже исчерпали возможность интерпретировать григорьевское понимание «типа» с гетеанской точки зрения. Её должна сменить специфизирующая точка зрения. Дело в том, что в отличие от Гёте, мыслителя имманентного настроя и горизонтальной исторической перспективы, Григорьев видит развитие истории в объединённых единым христианским идеалом человеческой души замкнутых национально-культурных типах-организмах, каждый из которых как замкнутый не подлежит функциональной редукции к средству для развития исторически следующего за ним типа. Соответственно, и человеческие (художественные) типы, воплощающие в себе исторически достигнутую меру гармонии (тождества), общеидеального содержания у Григорьева всегда национально-культурно специфизированы. Русская национальная типичность формируется – насколько об этом можно судить по разрозненным суждениям Григорьева – в процессе диалектического раздвоения исторически исходной этнической массы на известные древнерусские мифологизированные образы-типы соответственно двум диалектически же связанным друг с другом силам – «стремительной» и «осаживающей». В его, григорьевской современности этот дуализм конкретизируется как дуализм типов «хищного» и «смирного», пропадающий из виду в многоразличной россыпи эмпирических индивидуальностей. Чтобы выявить порядок, закономерность в этой объективно сложившейся россыпи Григорьев, идя уже как критик от эмпирического многообразия национальных индивидов к типичности, связывающей их в единства, прозревает тип как связку множества (художественных) индивидуальностей так, что в одном типическом образе виден другой, хронологически ему предшествующий. Следуя этому образу мыслей сам Григорьев искал и находил себя в своём деде, а, скажем, тургеневскую Лизу Калитину («Дворянское гнездо») – в Татьяне Лариной и т.д. и т.п. Тем же, несущим в себе инвариант гетеанского и шеллингианского, диалектическим приёмом органического созерцания, он пользовался, как мы видели, чтобы упорядочивать индивидуальности русских писателей в определенных типических рядах. К какому, однако, варианту, тяготеет григорьевская мысль, к гетеанскому, или шеллингианскому? Безусловно не к гетеанскому. Связанная идеальным типом эволюция органических форм у Гёте подобна связанной душой мира (абсолютным тождеством) диалектике природных форм у Шеллинга. Однако текучесть, переходность в диалектически выверенной философии Шеллинга не принимает того самодовлеющего характера, когда момент покоя в движении имеет тенденцию обесцениваться в парадигме реальности, понятой как сплошная переходность. Между тем проявление этой имманентной по характеру философской парадигмы мы, в частности, видим в следующем гетеанском пассаже: «Всё совершенное в своём роде должно перерасти свой род, стать чем-то другим, несравнимым… Кто знает, не является ли и весь человек, в свою очередь, только ставкой для более высокой цели». Перед нами разом и вызов кантовской идее недопустимости отношения к человеку как к средству и выраженная релятивистская логика переходности всего сущего, характерная для натурфилософии Гёте. Эта логика опрокидывает всю христианскую мифологию, проведённая последовательно она взрывает и распыляет в космополитизме всю гамму чувств и мыслей, сформированных исторически на базе этно-национальных форм жизни. Сближенность гетеанской «переходности» как доминанты эволюции органических форм с характерной для гегелевой диалектики тенденцией абсолютизации движения ценой ускользания от всякого конкретного результата, Григорьев почувствовал уже в начале пятидесятых годов. Обращаясь к роману «Годы странствий Вильгельма Майстера» он выражает неудовлетворённость как отсутствием онтологической глубины в стремлениях героя, так и самим образом его мысли. Майстер проводит жизнь в туманных и сладких мистических рассуждениях по поводу высоких целей деятельности, не прерывая деятельностью этих рассуждений. Очевидно, ему и нужна-то в сущности постоянная неясность (бесконечных) стремлений, «да и по гегелевой философии так выходит…». Ясно, что для Григорьева, энтузиастически осмысливающего русский культурно-исторический проект, гетеанское мировоззрение, поскольку в нем проявлялось это, хорошо ему известное по гегелевой диалектике ускользание духа от всякого конкретного результата, должно было представиться саморазоблачительным и неприемлемым. В свете этой характерной критичности Григорьева по отношению к Гёте (масштаб гениальности которого он, конечно, прекрасно понимал и признавал) для нас проясняется, в частности, и смысл различия представленных нами ранее исключительно в аспекте сходства суждений о Гёте Григорьева и Э. Людвига. Если воображение Людвига искушаемо идеей прафеноменальности Гёте, то для Григорьева, как мы видели, Гёте лишь идеал лирического поэта по преимуществу. Действительно, в своей идеальности прафеномен не должен нести в себе ничего для себя случайного. Именно эту точку зрения закономерной цельности феномена Гёте во всех его проявлениях сознательно выбирает для себя мировоззренчески имманентный немецкому гению как своему учителю жизни антропософ К.А. Свасьян. В глазах же Григорьева, как мы могли уже видеть, Гёте в целом далеко не идеален. Мало того, и сама мысль о Гёте как идеале лирического поэта по существу ставится под сомнение позднейшей григорьевской критикой. Так, в статье «О правде и искренности в искусстве» (1856 г.) Григорьев проводит идею несостоятельности прафеноменальных претензий поэта, дерзающего протеистически переноситься в инокультурные настрои чувств и ума. «Гёте велик там, где он искренен: в «Коринфской невесте» он не грек, а новый человек и протестант в крайнейшем смысле этого понятия, несмотря на стремления « zu den alten Gottern », на ожесточения против « Nordens scnaulichen Wahn »; ни напряжённость, ни лихорадочный тон целого произведения не свойственны строю чувствований древнего мира, а миросозерцанию древности, непосредственному, наивному, неспособному отрешаться от действительности и (по крайней мере у поэтов) возвышаться над нею признанием высших законов провидения, кроме мрачной и неопределенной Мойры, – этому миросозерцанию совершенно несоответственны глубокие слова:

Keimt ein Glaube neu,

Wird oft Lieb und Treu,

Wie ein boses Unkraut, ausgerauft»

Проблематика, связанная с феноменом типа, то есть идеального общего, нефиксируемо причастного индивидуальному, трудна для понимания. Эта трудность характерно разыгралась в известном историческом споре реализма и номинализма. Как существует общее, до единичного, в единичном, или после единичного? Результаты изощрённого анализа, использующего тонкие и изысканные аргументы в защиту и опровержение каждой из этих позиций, оказались неудовлетворительными у самых сильных и строгих средневековых философов универсалий. Как пишет тот же К.А. Свасьян, глубокий исследователь запутанного спора об универсалиях, «проблема осталась нерешенной и тяжким наследственным бременем придавила более поздних логиков». Григорьев, конечно, не мог и подумать, чтобы на страницах своей и без того тёмной в общем мнении литературной критики выносить эту проблематику философски-рефлексивно, но его позиция в отношении её указана им в контексте объяснения своего оригинального понятия «веяние»: «веяние» точнее выражает моё убеждение в реальном бытии сил, которое разделяю я с поэтом Тютчевым и с общим для нас с ним, … учителем Шеллингом. В конце концов разъяснение слова «веяния» повело бы опять к бездне, по сторонам которой стоят два геркулесовых столба, два взгляда: идеализм и утилитаризм или, пожалуй, в средневековых формах – реализм и номинализм». Григорьев отказывается подводить читателя к этой «непроходимой бездне» и поясняет смысл «веяния» на примере реальноисторического русского феномена романтизма, явившегося в творчестве гениального артиста Павла Мочалова прежде выражения романтической идеи в слове и поэтическом образе. Не смог отрефлектировать проблему и Гёте, отнюдь, однако, этим не обескураженного. Не находя в себе философского органа и к тому же не доверяя философии как таковой, он противополагает философской рефлексии естественнонаучную практику. «На высших ступенях нельзя ничего знать, а нужно делать». Это утверждает Гёте. А как выходит из этой ситуации Григорьев? В письме 1858 года Е.С. Протопоповой из Флоренции мы обнаруживаем ещё один след его внутренней работы с проблематикой типа. «Экий мир – Господи Боже мой … Тут чудеса твои, о создатель, на каждом шагу… Тут всякий тип души получает свой идеальный образ. Знаете ли, что тип Ваш и Вашей матери в Мадонне Алессандро Боттичелли (я всё это привезу)…

Да – всякое стремление души воплотилось на земле … ибо Он сказал: «Аз же с вами есть до скончания века – Верьте ему!».

Таким образом, там, где имманентно настроенный Гёте разрешает для себя задачу общего и единичного, выходя к естественнонаучной практике и эксперименту, Григорьев переводит здесь непосредственно в мистический ряд невозможность представить рефлексивно, то есть в разделяющем дискурсивном мышлении то, что в свете Бога существует только цельно. Действительно, пространство и время, с которыми связан рассекающий целое характер рефлексии, не противостоят Богу, как они не противостоят шеллингову абсолютному тождеству, заключающему их в себе. Поскольку цельность, взятая в другом аспекте есть покой (Бог-тождество в себе есть абсолютный покой), поскольку покой, устойчивость форм в свете Бога-тождества не преходит. С этой «истинной» точки зрения гетеанская «истина» «переходности» как таковой, то есть с имманентно закодированными в ней моментами космополитизма и бесконечного, в тенденции снимающего в движении форм сущего предшествующее в последующем с эффектом обесценивания предыдущего, а в конечном счёте и самой человеческой формы жизни, – эта «истина» не могла быть воспринята русским «искателем абсолютного» позитивно. Таким образом, для нас разрешилась, наконец, загадка «необъяснимого» пробела на том месте григорьевских перечней имен предшественников его «органической критики», где, казалось бы, не могло не стоять имя Гёте. Григорьев – типолог остаётся гораздо более шеллингианцем, нежели гетеанцем. Более того, поскольку, как он, конечно, видит, гетеанское понимание типа содержит в себе момент, сближающий его «переходность» с моментом ускользания гегелева абсолютного духа от конкретного результата, постольку обособление его от Гёте является глубоко принципиальным. Перед нами парадокс. В сложившейся ситуации Григорьев работает с феноменом, открытым Гёте, применяя самое гетеанское понимание типа прагматически, исходя из собственных представлений.

Результаты этой плодотворной и одновременно драматической встречи русского и немецкого мыслителей оказались сегодня, как нам представляется, актуально интересными.

Примечания:

 

См .: Knittermayer Hinrich. Schelling und dieRomantische schule. Munchen, 1929, s. 139-140.

См.: Шеллинг Ф.В.Й. Соч. в 2-х тт. Т.1. М., 1987. С. 152-153.

См.: Эмиль Л. Гёте. М., 1965. С. 289.

См.: Шагинян М. Гёте. М.-Л., 1980. С. 100.

См.: Зиммель Г. Гёте // Зиммель Георг. Избранное. Т.1. Философия культуры. М., 1996. С. 202-203.

Григорьев А. Соч. в 2-х тт. Т.2. М., 1990. С. 26.

Цит. по: Лаптинская С.В. Философия природы Гёте. Ижевск, 1998. С. 153.

Григорьев А.А. Искусство и нравственность. М., 1986. С. 78-79.

См. об этом: Шеллинг Ф.В.Й. Соч. в 2-х тт. Т.2. М., 1989. С. 51.

Без подписи. Стихотворения А. Фета. М., 1849 // Отечественные записки. 1850. № 2. С. 49.

Там же. С. 50.

Там же.

См.: Штайнер Рудольф. О Гёте // Гёте И. В. Тайны. Сказка. Рудольф Штайнер о Гёте. М., 1986. С. 109-110.

Григорьев Аполлон. Соч. в 2-х тт. Т2. М., 1990. С. 20.

Григорьев Аполлон. Эстетика и критика. М., 1980. С. 120.

См. там же. С. 120, 443.

Там же. С. 122.

См.: Дионисий Ареопагит. О божественных именах // Дионисий Ареопагит. О божественных именах. О мистическом богословии. СПб, 1994.

См.: Шеллинг Ф.В.Й. Соч. в 2-х тт. Т.2. М., 1989. С. 48-51.

Цит. по: Лаптинская С.В. Философия природы Гёте. Ижевск, 1998. С. 88.

Цит. по: Свасьян К.А. Философское мировоззрение Гёте. М., 2001. С. 152.

Г. (подписано буквой). Библиотека для чтения. Январская, февральская и мартовская книжки // Москвитянин. 1854. № 8. С. 176.

Григорьев Аполлон. Эстетика и критика. М., 1980. С. 53. Перевод (григорьевский) оригинальных немецких строк и строфы, в порядке их появления: «К старым богам», «Зловещих грёз Севера», «Когда зарождается новая вера, то часто любовь и верность вырываются как сорная трава».

См.: Свасьян К.А. Философское мировоззрение Гёте. М., 2001. С. 147.

Григорьев Аполлон. Эстетика и критика. М., 1980. С.132.

Цит. по: Свасьян К.А. Философское мировоззрение Гёте. М., 2001. С. 144.

Григорьев Аполлон. Письма. М., 1999. С. 180.

 
 

CREDO - копилка

на издание журнала
ЯндексЯндекс. ДеньгиХочу такую же кнопку